В отечественной литературе ХХ века много написано о лагерях и зэках. Лагерная тема неизжита окончательно и дает о себе знать в языке, в музыкальных предпочтениях и социальных моделях поведения: в невероятной и часто неосознанной тяге русских людей к блатной песне, популярности лагерного шансона, в манере вести себя, строить бизнес, общаться.
Если говорить о самых влиятельных авторах, посвятивших свои главные произведения метаморфозам, происходящим с человеком за колючей проволокой, то к таковым неизбежно причисляются Варлам Шаламов, Александр Солженицын и Сергей Довлатов (разумеется, этими именами список не исчерпывается).
«Шаламов, — пишет Александр Генис в сценарии к радиопрограмме «Довлатов и окрестности», — как известно, проклял свой лагерный опыт, зато Солженицын благословил тюрьму, сделавшую его писателем …» Самый молодой из этой триады — Довлатов, служивший в военизированной охране, то есть находившийся по эту сторону колючей проволоки, был знаком с Шаламовым. «Я немного знал Варлама Тихоновича. Это был поразительный человек. И все-таки я не согласен. Шаламов ненавидел тюрьму? Я думаю, что этого мало. Такое чувство еще не означает любви к свободе. И даже — ненависти к тирании». О своей прозе Довлатов говорил: «Меня интересует жизнь, а не тюрьма. И — люди, а не монстры».
У Шаламова тюрьма лишает людей всего человеческого, кроме робкой, постепенно угасающей надежды на прекращение мучений: будь то смерть или хотя бы некоторое послабление режима. О полном освобождении герои Шаламова чаще всего даже не смеют и мечтать. Герои Шаламова — обездушенные персонажи в стиле Гойи, угасающие сознанием и желанием цепляться за жизнь доходяги…
Мир лагеря — мир угасающих человеческих рефлексов. В лагере жизнь человека максимально упрощается. Автор рассказов — равнодушный бытописатель абсурдно-жестокого иерархичного лагерного мира, в котором существует имеющая огромные права охрана, блатная аристократия, чинящая произвол в лагерном бараке, и мелкая бесправная человеческая сволочь.
В рассказе «На представку», начинающимся аллюзией на пушкинскую «Пиковую даму»: «Играли в карты у коногона Наумова…», один заключенный проигрывает другому свои вещи. Когда играть больше не на что, взгляд Наумова падает на двух чужаков — заключенных из другого барака, пиливших в бараке коноводов дрова за небольшое пищевое вознаграждение. На горе одного из зэков на нем оказывается свитер, присланный женой. Отдавать его он отказывается. «Сашка, дневальный Наумова, тот самый Сашка, который час назад наливал нам супчику за пилку дров, чуть присел и выдернул что-то из-за голенища валенка. Потом он протянул руку к Гаркунову, и Гаркунов всхлипнул и стал валиться на бок». Проигранный Наумовым свитер сняли с мертвого тела. «Свитер был красный, и кровь на нем была едва заметна… Игра была кончена, и я мог идти домой. Теперь надо было искать другого партнера для пилки дров». В последней строчке выражено, возникшее как реакция на бесчеловечные условия, равнодушие к чужой жизни, которой ты никак не можешь помочь. В лагере человек лишается личной собственности и личного достоинства. Опыт лагеря, по мысли Шаламова, никак не может пригодиться человеку нигде, помимо лагеря, потому что он запределен всему тому, что мы называем человеческим, сохраняющемся там, где кроме систематического унижения есть еще какое-то усилие, направленное на созидание личности.
Герои рассказов — зэки, вольнонаемные, начальники, охрана, а иногда и явления природы.
В самом первом рассказе «По снегу» заключенные прокладывают путь по снежной целине. Пять-шесть человек плечом к плечу движутся вперед, наметив где-то далеко впереди ориентир: скалу, высокое дерево. Тут очень важно не попадать в след рядом идущего, иначе останется яма, по которым пробираться тяжелее, чем по целине. После этих людей уже могут идти другие люди, обозы, трактора. «Из идущих по следу каждый, даже самый маленький и слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след». И только в последнем предложении мы понимаем, что весь этот рассказ помимо будничного зимнего лагерного ритуала описывает писательское творчество. «А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели». Именно писатели растаптывают снежную целину нетронутых жизненных пространств, облекают существующее вокруг нас мимолетно и неявно в явные постоянные словесные образы, подобно проявителю для фотобумаги, показывают то, что видно и слышно многим, но безо всякой внутренней связи, без логики развития сюжета, в понятной контрастной материальной форме. И вопреки собственному убеждению, что лагерный опыт не может человеку дать ничего положительного, Шаламов в совокупности своих рассказов, возможно, даже вопреки собственному убеждению, утверждает, что человек, прошедший лагеря и не утративший памяти о своем призвании, уподобляется таежному стланику, неприхотливому дальнему родственнику кедра, необычайно чувствительному и упрямому, как все северные деревья. «Среди снежной бескрайней белизны, среди полной безнадежности вдруг встает стланик. Он стряхивает снег, распрямляется во весь рост, поднимает к небу свою зеленую, обледенелую хвою. Он слышит неуловимый нами зов весны и, веря в нее, встает раньше всех на Севере. Зима закончилась». Шаламов считал именно стланик наиболее поэтичным русским деревом, «получше, чем прославленные плакучая ива, чинара, кипарис». И дрова из стланика жарче, добавляет автор, постигший в условиях вечной мерзлоты цену любого, пусть и самого незначительного проявления тепла.
В гулаговских лагерях надежда на то, что длинная зима унижения и беспамятства закончится, умирала только вместе с человеком. Лишенный даже базовых потребностей человек становится как стланик, готовый поверить даже кратковременному теплу костра; легковернее, потому что любой посул, любой намек на необходимые организму калории, опущенный ниже уровня выживания зэк готов воспринимать как возможное пусть и сиюсекундное улучшение своей участи. Годы лагерей спрессовываются в гранитные временные монолиты. Человек, истязаемый бессмысленным тяжелым трудом, перестает замечать время. И потому самая небольшая деталь, отвлекающая его от траектории, заданной днями, месяцами, годами заключения, воспринимается как нечто потрясающее.
И сегодня короткие шаламовские рассказы жгут душу читателя. Они подвигают его к неизбежному вопросу: как же могло произойти столь ужасающее, столь универсальных масштабов зло в такой огромной и разной по своему национальному и культурному укладу стране, как Россия? И как получилось, что в эту воронку чистого беспримесного зла были увлечены и другие вполне культурные и самостоятельные народы? Без ответов на эти и многие другие вопросы, побуждаемые чтением Шаламова, мы не сможем ответить на те, что возникают у нас сегодня при чтении свежих газет.